В
отечественной и зарубежной историко-правовой и исторической литературе
сложилось мнение о противоправности ряда методов сыска, применявшихся органами
политической полиции Российской империи. Это неудивительно, поскольку
большинство исследований по данной тематике создано в советский период, а
основные стереотипы сложились в первые годы советской власти. Имперская
государственность, напротив, стремилась различными способами узаконить свою
оперативно-розыскную деятельность для доказательности ее результатов в суде, а
также для возможности контроля за ней.
Наиболее отвратительными
с точки зрения морали и преступными с точки зрения права считались два наиболее
эффективных метода политического сыска: провокация, применявшаяся секретными
сотрудниками охранки, и перлюстрация частной корреспонденции.
В русском языке слова
“провокация”, “провокатор” до революции 1905–1907 гг. практически не
встречаются, хотя само явление для российской действительности не ново. Когда
же возникала необходимость в применении термина, его писали в латинской
транскрипции: agent-provocateur.[i]
Рассмотрим понятие
провокации. Поскольку термин латинский, имеет смысл обратиться к
первоисточнику: “Pro-voco — 1. Вызывать, бросать вызов.
2. Привлекать к судебной ответственности. 3. Возбуждать, причинять.
4. Раздражать. 5. Приглашать. 6. Обжаловать, апеллировать.
7. Ссылаться. Provocatio — 1. Вызов. 2. Апелляция,
обжалование”.[ii]
“Толковый словарь живого
великорусского языка” В. И. Даля термина “провокация” не знал,[iii]
а энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона давал юридическое значение
слова: “1. Апелляция в уголовных вопросах от магистрата к народу.
2. Понуждение истца к предъявлению иска, вопреки общему правилу”.[iv]
В справочной литературе
в советское время приводились следующие характеристики понятия политической
провокации: Большая советская энциклопедия: “…предательские действия,
совершаемые частными агентами полиции и реакционных партий (провокаторами),
направленные на разоблачение, дискредитацию и в конечном счете на разгром
прогрессивных, революционных организаций”;[v] Словарь
иностранных слов: “…предательские действия тайных агентов полиции, проникших в
революционные организации с целью информирования политической полиции о
деятельности революционеров, выдачи полиции лучших работников, а также с целью
вызова революционных организаций на такие действия, которые ведут к их
разгрому”.[vi]
Исключительно политические, тенденциозные определения и при этом весьма
эмоциональные! Кстати, тот же Словарь иностранных слов позднее дает более
взвешенную, деполитизированную формулировку: “…предательское поведение,
подстрекательство, побуждение кого-либо к заведомо вредным для него действиям”.[vii]
Понятие провокации
широко применялось в деятельности охранки. М. И. Трусевич на допросе
в Чрезвычайной следственной комиссии показал: “Провокация понимается, например,
много и вообще чинами, прикосновенными к розыскной деятельности, совершенно не
так, как она понимается в общежитии. У нас различались понятия сотрудничества и
провокации. Сотрудник это есть лицо, осведомленное и доставляющее сведения о
том, что ему известно… А провокация — это есть уже проявление инициативы
агента в деле преступления”.[viii] Другими
словами, провокация есть лишь то, что не санкционировано охранкой, а
предпринято агентом самостоятельно. Несомненно, что к такому определению
необходимо относиться с осторожностью, поскольку оно дано во время допросов, и
бывшему руководителю охранки надо было думать не только о точности дефиниций,
но и о завтрашнем дне. Тем не менее оно практически дословно совпадает с данным
в подписанном им циркуляре № 125449 от 10 мая 1907 г.:
“Провокаторством” назывались случаи, когда агенты пытались “сами создавать
преступные деяния и подводить под ответственность за содеянное ими других лиц,
игравших в этом деле второстепенные роли, или даже совершенно неповинных”.[ix]
Более категоричен в определении П. Г. Курлов: “Под словом
“провокация” нельзя понимать необходимость осведомленности о готовящемся
преступлении, а нужно раз навсегда установить, что провокация — есть
организация или пособничество к преступлению в целях личного успеха и выслуги
перед начальством”.[x]
Широко применявшееся для
обозначения секретных сотрудников понятие “провокатор” также имеет несколько
значений в латинском языке: “Provocator — 1. Бросающий
вызов. 2. Гладиатор, приемы которого заключаются исключительно в быстроте
и ловкости”.[xi]
Отечественные словари
дают почти аналогичное политическое определение, как и в случае с провокацией:
“провокатор — тайный агент, действующий путем провокации”.[xii]
Еще более конкретное определение приводит автор книги “Петрашевский и царская
тайная полиция” А. Ф. Возный: “Под “провокатором” мы понимаем не
просто тайного политического агента, проникшего в революционную организацию для
того, чтобы осведомлять полицию, выдавать членов организации, а такого
полицейского агента, который своими действиями побуждает, подстрекает
революционеров к невыгодным для них действиям с целью их разоблачения и
ареста”.[xiii]
Подобная дефиниция, возникшая из полемики с авторами Словаря иностранных слов,
оказалась еще более политизированной и эмоциональной. Исходя из первоначального
латинского значения термина, позволим себе сделать предположение, что
провокаторами своих секретных агентов называли руководители политического
сыска, и лишь затем в устах революционеров, а через них и во всем обществе
слово приобрело негативную эмоциональную окраску, с которой проникло в Россию и
в русский язык, где эта негативная окраска лишь усилилась.
Весьма интересным
представляется мнение по этому вопросу юристов. Н. С. Таганцев
считает, что агент-провокатор — тот, “кто возбуждал к преступлению с целью
предать совершителя правосудию и подвергнуть его ответственности”.[xiv]
Почти аналогичную формулировку предлагает В. Н. Новиков: провокатором
“с точки зрения русской практики нужно считать всякого, кто побуждает другого к
совершению преступного деяния с целью предания его в руки властей для
наказания, но желает при этом допустить развитие преступной деятельности
провоцируемого не далее покушения”.[xv]
И. С. Урысон пишет более подробно и многословно: “В обычном
словоупотреблении провокатором часто неправильно называют того, который,
прикидываясь другом или сочувствующим, пытается выведать у другого его
преступные планы, дабы потом предать доверившихся ему лиц в руки властей. На
самом деле, такого рода деятельность, являясь лишь более искусным и утонченным
шпионством, не составляет еще провокации. Провокатор — это тот, который…
возбуждает в другом самую решимость совершить преступление: провокатор, в
отличие от шпиона, стремится не только выведать уже существующие преступные
замыслы или раскрыть уже совершенные преступления, но — имея в конечном
счете те же предательские цели, что и шпион — выступает в активной роли,
возбуждает, подстрекает, словом, вызывает, провоцирует учинение преступного
деяния с тем, чтобы в наиболее удобный момент предать провоцированную жертву
властям”.[xvi]
Из приведенных
формулировок видно, что речь идет о двух различных явлениях. Справочные издания
дают определения одного из методов политической борьбы государства с
революционерами, юристы же пишут об уголовно наказуемом подстрекательстве к
совершению преступления лиц, которые ранее и не помышляли заниматься преступной
деятельностью.
Революционеры и с их
подачи обыватели называли провокаторами всех без исключения секретных
сотрудников. Таким образом произошло смешение понятий, в результате чего термин
“провокация” приобрел негативную эмоциональную окраску.
После определения
характера провокации и провокатора нам необходимо рассмотреть, какие конкретно
действия имелись в виду и насколько они урегулированы законодательными и ведомственными
нормами. Поскольку среди революционеров бытовала привычка объявлять все
действия охранки против них провокацией, объективности ради обратимся к
инструкциям и циркулярам Департамента полиции, свидетельствам руководителей
охранки.
Метод политической
провокации был урегулирован правовыми нормами актов охранки.
§ 4 Инструкции по организации и ведению внутренней агентуры,
составленной при Московском охранном отделении в 1907 г., раскрывал цель
применения провокации: “Все стремления политического розыска должны быть
направлены к выяснению центров революционных организаций и к уничтожению их в
момент наибольшего проявления их деятельности. Поэтому не следует ради
обнаружения какой-либо типографии или мертволежащего на сохранении склада
оружия “срывать” дело розыска. Изъятие этих предметов только тогда приобретает
ценность, если они могут послужить изобличительным материалом против видных
революционеров, дающим полные основания для привлечения их к дознаниям или
следствиям, чем и будет достигнута конечная цель розыска — уничтожение
организации”[xvii].
Причем подобная цель сыска не нова и была поставлена намного ранее времени
составления Инструкции. Об этом сообщает А. И. Спиридович: “В борьбе
с революционным движением на местах практиковались… два метода. Первый состоял
в том, что организации давали сплотиться и затем ликвидировали ее, чтобы дать
прокуратуре сообщество с большими, по возможности, доказательствами
виновности”.[xviii]
А к чему нужны эти “большие доказательства”? Ведь само по себе участие в
“сообществе, составившемся для учинения тяжкого преступления”, предусмотренного
ст. 99 (посягательство на жизнь, здоровье, свободу или вообще на
неприкосновенность священной особы царствующего императора, императрицы или
наследника престола, или на низвержение царствующего императора с престола, или
на лишение его власти верховной, или на ограничение прав оной) или
ст. 100 (насильственное посягательство на изменение в России или в
какой-либо ее части установленных Законами образа правления или порядка
наследия престола, или на отторжение от России какой-либо ее части) Уголовного
Уложения 1903 г., наказывалось каторжными работами на срок 8 лет или
бессрочно.[xix]
Но доказывать это преступление было достаточно сложно. Впервые с проблемами
доказывания жандармы столкнулись после принятия 19 мая 1871 г. Правил
о порядке действия чинов корпуса жандармов по исследованию преступлений,[xx]
внесенных впоследствии в Устав уголовного судопроизводства. Данные Правила
возлагали на жандармов обязанности проведения предварительного следствия по
государственным преступлениям. В результате, отмечает
А. Е. Скрипилев, “доходившие до суда материалы таких дознаний
подвергались уничтожающей критике защиты, указывавшей на бездоказательность
многих фактов, приводимых обвинением”.[xxi] Привлекать
сотрудника в суд в качестве свидетеля охранка не могла, поскольку это означало
его окончательный провал, что, как указывалось выше, считалось в охранке
недопустимым. Следовательно, в суд надо было предъявлять явные улики
преступления, а также свидетелей. На подыскание последних охранка обращала
особое внимание: “Плодотворности розыска в смысле возможности судебного
преследования будет содействовать внимательное отношение агентуры к указанию
лиц, могущих быть допрошенными в качестве свидетелей”, — гласил циркуляр
Департамента полиции № 126034 от 2 марта 1908 г.[xxii]
Кроме того, ликвидация
революционных организаций “в момент наибольшего проявления их деятельности”, с
явными доказательствами преступления, преследовала цель “быстрого применения
судебной репрессии и принятия высших мер пресечения”,[xxiii]
поскольку ст. 52 Уголовного Уложения 1903 г. недвусмысленно
указывает, что “согласившийся принять участие в сообществе для учинения тяжкого
преступления… и не отказавшийся от дальнейшего соучастия, но не бывший
соучастником тяжкого преступления… отвечает только за участие в сообществе”.[xxiv]
Такое положение не устраивало ни охранку, ни вообще власть. В данном случае
перед охранкой, имевшей в партийной организации одного или нескольких секретных
сотрудников, вставала дилемма: или, следуя букве и духу закона, использовать
агентов только как осведомителей и дожидаться, когда организация решится на
явное выступление и подготовит его, рискуя при этом, что сотрудники не будут
привлечены и выступление будет удачным, или поручить сотрудникам проявить
активность в подготовке какого-нибудь явно преступного акта (террористический
акт, экспроприация, забастовка и т. п.), имея некоторую уверенность, что
сотрудник находится в гуще событий, обладает полной информацией и своевременно ее
сообщит, а следовательно, цель розыска будет достигнута. Многие розыскные
офицеры из “ловких людей, умевших показать товар лицом”,[xxv]
становились именно на такой путь ведения розыска.
Инструкция весьма
осторожно регламентировала провокацию, хотя и принимала во внимание, что
ограничить сотрудника только осведомительной деятельностью автоматически
означало не только свести к нулю ценность поставляемых им сведений, но и
навлечь на него подозрения товарищей по партии: “В каждом случае, при
возложении сообществом на сотрудника какой-либо активной работы или поручения,
следует строго оценить действительную надобность принятия им последнего на
себя, как в смысле прикрытия своего положения, так и в целях получения новых данных
для розыска, причем следует иметь в виду, что постоянные уклонения сотрудника
от поручаемой ему организацией работы могут неблагоприятно отразиться на его
репутации”.[xxvi]
Удержаться на грани между допустимой и недопустимой провокацией сумели далеко
не все.
Подавляющее большинство
печатных изданий все действия секретных сотрудников рассматривало как
провокацию, а самих сотрудников именовало провокаторами. Создавалось
впечатление, что никаких революционеров нет, вся революционная деятельность
ведется агентами охранки, а на скамьи подсудимых попадают невинные посторонние
люди, никоим образом не причастные к противоправительственной деятельности.
Сила такой пропаганды была настолько велика, что ввела в заблуждение даже
достаточно искушенных в политике людей. Французский посол М. Палеолог
писал в своем дневнике в 1916 г.: “Специфической для России является
провокаторская роль полиции при забастовках; это едва ли не самое позорное
пятно, лежащее на нынешнем режиме… Гнусные охранные отделения содержат в
промышленных центрах многочисленных агентов, не для наблюдения за
революционными элементами, а для того, чтобы их держать в руках, их поддерживать
и позволять им выступать, когда охрана считает это нужным. Стоит
“конституционным демократам” возвысить голос в обществе или в Гос. Думе, или
царю проявить какой-нибудь робкий уклон в сторону либерализма, как немедленно
где-нибудь происходит бурная забастовка. На небе появляется призрак революции,
источающей кровавые лучи, как вестник дня страшного суда. Но казаки тут как
тут. Порядок восстановлен. Еще раз охранное отделение спасло самодержавие и
общество… чтобы в конце концов их бесповоротно погубить…”.[xxvii]
Исследование правовой
основы политической провокации, предпринятое в начале века рядом выдающихся
российских юристов, имело целью доказать ее противозаконность и уголовную
наказуемость, а следовательно, и недопустимость ее применения
правительственными органами. Н. С. Таганцев, рассматривая в своих
классических лекциях по русскому уголовному праву проблемы соучастия, задался
вопросом ответственности за подстрекательство агентов-провокаторов. После
тщательного рассмотрения проблемы он сделал вывод, что “даже и в тех случаях,
когда подстрекатель руководствуется не личными побуждениями, а своеобразно
понимаемыми обязанностями службы или интересами общественными, подобная ссылка
недостаточна для признания подстрекательства безнаказанным. Ссылка на служебные
обязанности сама по себе несостоятельна уже потому, что никакой закон не
уполномочивает и не может уполномочить кого-либо на подобную деятельность…
Такая ссылка не извинительна не только тогда, когда данный агент по своему
почину прибег к подобному способу открытия преступника, но и тогда, когда он
действовал по приказу начальника, так как подобный приказ беззаконен”.[xxviii]
И. С. Урысон в
своей статье убедительно доказывал виновность агента полиции, подробно
анализируя две ипостаси провокаторства: преступный подговор и революционную
агитацию (ст. 102 и 129 Уголовного уложения 1903 г.), и
отмечал существенную разницу между ними. Преступный подговор к совершению
конкретного покушения находился под контролем провокатора и он мог остановить
преступление с помощью ареста на любой стадии развития преступления, что до
некоторой степени смягчало вину провокатора, хотя и не уничтожало ее совсем; в
случае же революционной агитации результаты ее были неконтролируемы и
непредсказуемы, от чего правительству только наносится ущерб.[xxix]
Полемика между
В. Д. Набоковым и В. Н. Новиковым вращалась вокруг
возможности провокатору уйти от уголовной ответственности благодаря применению
последней части ст. 51 Уголовного Уложения 1903 г., которая
гласила: “Соучастник, отказавшийся от участия в преступном деянии и принявший
своевременно все зависящие от него меры для предотвращения оного, освобождается
от наказания”[xxx].
Набоков полагал, что “утвердительное решение вопроса об уголовной
ответственности агента-провокатора возможно лишь с известными оговорками, и
даже в тех случаях, где он является настоящим подстрекателем, в техническом
смысле слова, последняя часть ст. 51 предлагает ему золотой мост к
безнаказанности”.[xxxi]
Новиков же возражал, указывая, что этот случай “не может иметь применения к
провокатору, так как последний, вопреки закону, принимает все меры, чтобы
вызвать преступное покушение”[xxxii]. Дело в
том, что покушение на совершение государственного преступления в российском
законодательстве образовывало самостоятельный состав преступления и было
наказуемо.
Анализ приведенных
произведений юристов показывает, что речь в них идет о подстрекательстве,
вовлечении в противозаконную деятельность лиц, ранее не совершавших никаких
преступлений. Такие деяния имели место в деятельности секретных сотрудников, но
с ними вела борьбу и сама охранка. Циркуляр № 125449 от 10 мая
1907 г. “негодовал” по поводу активного участия “некоторых секретных
сотрудников в такого рода революционной деятельности, как вооруженные
экспроприации, хранение бомб и т. п., причем один из сотрудников во время
обыска даже подбросил хранившуюся у него бомбу соседу по квартире… В то же
время лица, ведающие розыском, узнавали о подобной деятельности своих секретных
сотрудников уже после их привлечения к следствию, а в своих донесениях в
Департамент полиции старались оправдать преступную и провокационную их
деятельность и возбуждали ходатайства об освобождении сотрудников от судебной
ответственности”. Признавая, что “для сохранения своего положения в организации
секретным сотрудникам приходится не уклоняться от активной работы”, Департамент
требовал “на каждый отдельный случай испрашивать разрешения лица, руководящего
агентурой… и во всяком случае не привлекать к соучастию других лиц”, в
противном случае “Департамент ни в какой мере не выступит в пользу облегчения
участи уличенного в преступлении сотрудника”.[xxxiii]
Отметим, что этот циркуляр появился вскоре после первых запросов в
Государственной думе о полицейских провокациях, когда отечественная пресса, и
не только революционная, достаточно часто публиковала материалы о провокациях,
которые, становясь известными общественности, вызывали “широкую огласку и
весьма вредную для розыскного дела сенсацию”.[xxxiv]
Юристы, рассуждая о
наказуемости провокации, вполне отдавали себе отчет в том, что их великолепные
построения практически неприменимы: “теоретический интерес вопроса о
наказуемости агента-провокатора вовсе не соответствует реальному значению этого
вопроса. Пока будут Азефы, никакими теориями их не посадишь на скамью
подсудимых…”.[xxxv]
Охранка, понимая преступную провокацию как вовлечение в преступную деятельность
лиц, ранее не причастных к ней, избавлялась от секретных сотрудников,
практиковавших такие действия, хотя и не привлекала их к суду во избежание
огласки.[xxxvi]
Проблема ответственности агентов за провокации против членов
противоправительственных партий и организаций, известных охранке, была
полностью снята самим же Н. С. Таганцевым: “Несколько иными
представляются те случаи, когда подговариваемое лицо уже разыскивается властью
за учиненное им какое-либо преступное деяние, когда в совершении нового деяния
или даже покушения на него нет интереса, а засада устраивается не для
привлечения к ответственности за вновь учиненное, а только для захвата
преступника... Но при таких условиях, очевидно, нет основания вовлекать в
преступления, угрожаемые смертной казнью или каторгой”.[xxxvii]
Здесь в ученом говорит гуманист, а у охранки, как уже отмечалось выше, такие
основания были.
Впоследствии многие
руководители политического сыска утверждали, что они боролись с провокацией.
Да, действительно, рассылались грозные циркуляры, сыпались требования, министры
и другие чиновники мучительно отвечали на депутатские запросы в Государственной
думе, которая в ноябре 1908 г. даже приняла резолюцию об осуждении
провокации как метода борьбы с революционными силами (правда, минимальным
большинством — 175 против 167). Увольнялись за увлечение провокацией
секретные сотрудники. Но ни один розыскной офицер не понес сколько-нибудь
серьезного взыскания. Первой и практически единственной действенной нормативной
мерой против провокации был циркуляр В. Ф. Джунковского от
26 октября 1913 г., требовавший от начальников розыскных учреждений
“ликвидировать революционные группы как скоро агентура даст Вам определенные и
достоверные сведения о наличии преступной деятельности, а наружное наблюдение
осветит связи и взаимоотношения заподозренных лиц”.[xxxviii]
Сняв таким образом требование ликвидации в момент “наибольшего проявления
деятельности”, Джунковский сделал провокацию ненужной. Обратной стороной было
отсутствие весомых доказательств для суда, и репрессия стала возможной либо в
административном порядке, либо путем привлечения секретных сотрудников в
качестве свидетелей, что влекло за собой провал. Стремясь уничтожить
провокацию, верный слуга монархии нанес еще один удар по внутренней агентуре и,
как следствие, по политическому сыску в целом.
Нельзя сказать, что чины
правительства и руководители охранки не пытались в той или иной мере защищаться
от нападок юристов, обосновывая, со своей стороны, законность применения
провокации. И если ссылки П. Г. Курлова и М. И. Трусевича
на цель деяния — “если лицо участвует в собрании, но не ставит себе целью
совершение преступления, а ставит себе цели осведомительные, то едва ли тут
будет состав преступления”[xxxix] —
не выдерживали критики, то П. А. Столыпин мастерски применяет ссылку
на крайнюю необходимость. В своей речи в Государственной думе 13 марта
1907 г. по поводу отмены военно-полевых судов он говорит: “Государство
обязано, когда оно находится в опасности, принимать самые строгие, самые
исключительные законы, чтобы оградить себя от распада. Когда дом горит, господа,
вы вламываетесь в чужие квартиры, ломаете двери и окна. Когда человек болен,
его организм лечат, отравляя ядом. Когда на вас нападает убийца, вы его
убиваете”.[xl]
Статья 46 Уголовного Уложения 1903 г. установила, что “не
почитается преступным деяние, учиненное для спасения собственной жизни или
жизни другого лица от опасности, которая произошла вследствие угрозы,
незаконного принуждения или иной причины и которая была неотвратима в то самое
время другим средством”.[xli] По
Н. С. Таганцеву, “под состоянием крайней необходимости понимается…
посягательство на правовую норму ради защиты также правоохраненного интереса от
грозящей ему… неотвратимой опасности, но с тем отличием от обороны, что при ней
вред причиняется нападающему, а здесь третьим лицам, или даже заключается
только в нарушении закона”.[xlii]
Революционеры, применяя
внутреннее наблюдение как метод политической борьбы, ограничивались сбором
информации о противнике, отказываясь от применения провокации. У них просто не
было в этом необходимости: политические противники уничтожались физически. За
полтора года первой русской революции с февраля 1905 г. по май
1906 г. были убиты 8 офицеров Отдельного корпуса жандармов,
55 нижних чинов, 18 секретных сотрудников, 21 полицейский
начальник (полицмейстеры, уездные начальники и исправники), 79 приставов и
их помощников, 125 околоточных надзирателей, 346 городовых,
57 урядников и 257 нижних чинов полицейской стражи.[xliii]
Таким образом,
провокацию как подстрекательство лиц, ранее не участвовавших в противозаконной
деятельности, к совершению государственных преступлений, охранка считала
недопустимой и боролась с ней. Исключение составляло участие секретных
сотрудников в революционной агитации и пропаганде, составлявшее, по мнению
И. С. Урысона, разновидность подстрекательства. В. И. Ленин
по поводу предательства Р. В. Малиновского писал: “Чтобы снискать
доверие у нас, Малиновский, как член Цека партии и депутат Думы, должен был
помогать нам ставить легальные ежедневные газеты… Одной рукой отправляя на
каторгу и на смерть десятки и десятки лучших деятелей большевизма, Малиновский
должен был другой рукой помогать воспитанию десятков и десятков тысяч новых
большевиков через легальную прессу”.[xliv]
Провокация как метод
политической борьбы состояла в создании обстоятельств, вынуждающих
политического противника к активным действиям, выявляющим преступный характер
его деятельности, с целью прекращения таковой с применением судебной репрессии.
Подобные действия были одной из основных обязанностей секретных сотрудников
охранки, урегулированных ведомственными нормативными актами Министерства
внутренних дел и его Департамента полиции.
Существенно иная
ситуация сложилась с применением перлюстрации.
В XIX в. перлюстрацией называли “тайное
чтение писем правительством, соглядатайство в почтовой переписке”.[xlv]
Современное определение несколько точнее: “Просмотр государственными органами
почтовой корреспонденции с целью цензуры или надзора”.[xlvi]
Но и оно страдает неполнотой.
Перлюстрация частной
почтовой и телеграфной корреспонденции, задержание пересылаемых по почте
прокламаций и других изданий противоправительственного и революционного
характера были важной составной частью получения секретных сведений. Однако не
менее ценным являлись прерывание потока информации, особенно в тех случаях,
когда у противника иные способы связи отсутствовали или были затруднительны, а
также разрушение каналов снабжения революционной литературой.
Первые нормы,
регулирующие перлюстрацию, были изложены в циркуляре министра внутренних дел от
5 января 1883 г.[xlvii]
Устанавливался порядок извлечения информации из переписки лиц, состоящих под
гласным надзором полиции. Циркуляр существенно расширял права административных
властей, закрепленные Положением о гласном надзоре от 12 марта
1882 г.[xlviii]
Он требовал, чтобы ни одно письмо или телеграмма, как отправляемые
поднадзорным, так и адресованные ему, не миновали перлюстрации. Аналогичный
порядок устанавливался для контроля за перепиской лиц, привлеченных к дознаниям
по политическим делам. В 1884, 1885 и 1897 гг., как сообщает
Л. И. Тютюнник, были изданы циркуляры, содержавшие нормы организации
технической стороны перлюстрации: о необходимости экспертизы корреспонденции
поднадзорных на предмет выявления “химического текста”, выяснения содержания
переписки и установления адресатов.[xlix]
Эти акты разрешали
перлюстрацию корреспонденции лиц, в отношении которых имелись веские причины
для подозрения их в участии в противоправительственной деятельности. Совершенно
новую страницу в истории перлюстрации открывает секретный указ 1891 г.,
подписанный Александром III по представлению министра внутренних дел
И. Н. Дурново. Разрешалось вскрывать любую корреспонденцию, если у
полицейских чиновников возникали какие-либо подозрения относительно
отправителя, получателя или самого отправления. Указ хранился у ответственного
за перлюстрацию старшего цензора петербургского почтамта, чиновника
Министерства внутренних дел. Им с момента создания “черного кабинета” являлся
действительный статский советник А. Н. Фомин, а с 1914 г. —
статский советник М. Г. Мардарьев. Конверт с текстом указа,
опечатанный лично министром внутренних дел, предъявлялся этим чиновником
каждому вновь назначенному министру, который после ознакомления вновь
опечатывал конверт.[l] Оригинал
текста указа не сохранился, о нем известно лишь из воспоминаний руководителей и
чиновников охранки. Современные исследователи, например Ч. А. Рууд и
С. А. Степанов, полагают, что никакого указа не было, а в конверте
хранился секретный доклад министра внутренних дел И. Н. Дурново
Николаю II от 5 января 1895 г. о состоянии и организации перлюстрации в
России с одобрительной резолюцией монарха.[li]
Этот документ формально
являлся законным основанием для проведения перлюстрации. В Российской империи
до наделения законодательными полномочиями Государственной думы и
Государственного совета 23 апреля 1906 г. монарх являлся высшим
законодательным органом, что было закреплено в ст. 4 Основных
государственных законов (ред. 1892 г.): “Императору Всероссийскому
принадлежит неограниченная Верховная Самодержавная власть”.
Статья 53 Основных
законов изданий с 1832 по 1892 г. объявляла: “Законы издаются в виде
уложений, уставов, учреждений, грамот, положений, наказов (инструкций),
манифестов, указов, мнений Государственного Совета и докладов, удостоенных
Высочайшего утверждения (курсив мой. — С. Ж.)”.[lii]
Н. И. Лазаревский отмечал, что при этом было совершенно “безразлично,
в какой форме было дано Высочайшее утверждение, в форме ли подписи, в форме ли
собственноручной надписи, или даже устно; в последнем случае требовалось лишь
то, чтобы это устное Высочайшее утверждение было удостоверено одним из тех лиц,
которые по закону признавались заслуживающими доверия”.[liii]
Список этих лиц, где в числе первых был и министр внутренних дел, был приведен
в прим. 1 к ст. 55 Основных законов издания 1892 г.
Высочайше одобренный доклад министра внутренних дел И. Н. Дурново,
урегулировавший перлюстрацию, в силу ст. 70 Основных законов,
гласившей, что “Высочайший указ, по частному делу последовавший или особенно на
какой-либо род дел состоявшийся, по сему именно делу или роду дел отменяет
действие законов общих”, приобрел высшую законную силу. Лазаревский уточнил,
что такое распоряжение “было как по самому своему существу, так и по букве
закона актом надзаконным, в крайнем случае актом, по своей силе равным закону”.[liv]
Вскрытие частной
корреспонденции являлось грубым нарушением правил Всемирного почтового союза,
членом которого была и Российская империя. Уголовное законодательство всех
стран — участниц союза предусматривало суровые наказания за нарушение тем
или иным способом тайны частной переписки. В частности,
ст. 1104 Уложения о наказаниях уголовных и исправительных издания
1912 г. гласила: “Почтовый чиновник или служитель, распечатавший, хотя бы
из одного только любопытства, отданное для отправления с почтою или полученное
по почте письмо, адресованное на имя другого лица, подвергается за сие —
удалению от должности; Буде же сие учинено им для сообщения содержания письма
кому-либо другому, то он приговаривается — к заключению в тюрьме на время
от 4х до 8ми месяцев”. Статья 1102 определяла: “Если почтовый чиновник или
почталион, или иной служитель почты не по неосторожности, а из-за каких-либо
видов, согласится с кем-либо передавать ему письма, адресованные на имя
другого, без дозволения сего последнего, то он за сие подвергается —
лишению всех особенных, лично и по состоянию присвоенных, прав и преимуществ и
ссылке на житье в одну из отдаленных губерний, кроме Сибирских, или заключению
в тюрьме…”.[lv]
Из приведенных норм следует, что уголовной ответственности за вскрытие
корреспонденции и разглашение содержащихся в ней сведений подлежали лишь
чиновники почтового ведомства. Работники же “черных кабинетов” числились по
Министерству внутренних дел.[lvi]
Система перлюстрации
частной корреспонденции всегда была наиболее секретной составляющей в комплексе
методов получения сведений. Многие, в том числе и чиновники охранных отделений
и Департамента полиции, имея сведения общего характера о существовании
перлюстрации, не подозревали, что и эта деятельность также была узаконена и
урегулирована законодательными и ведомственными нормами, что тщательно
скрывалось. Так, бывший чиновник Варшавского охранного отделения
М. Е. Бакай писал, что “русское правительство не только никогда не
узаконяло перлюстрации, но всегда и везде категорически заявляло, что никакой
перлюстрации в России никогда не существовало и не существует”.[lvii]
Таким образом,
перлюстрация была формально урегулирована законами Российской империи. Что же
касается нарушения правил Всемирного почтового союза, то приоритет норм
международного договора над нормами государственного закона существует ныне, в
соответствии с п. 4 ст. 15 Конституции РФ. Основные
законы Российской империи такой нормы не содержали.
Противоречие между
законностью наиболее действенных методов политического сыска и необходимостью
скрывать их применение от общества заключалось в том, что монархия оказалась
неспособной поддерживать государственный порядок и общественное спокойствие
методами, соответствующими общественной морали. Это была лишь часть большой
тайны, о которой пишет Н. Н. Ансимов: “В начале XX века прогрессивное развитие страны
не могли обеспечить ни царь, ни структуры власти и управления. Признание этой
тайны стало опасно для существования общества. У могучей монархии не было ни
выхода из создавшегося положения, ни защитников”.[lviii]
Разрыв связи между
обществом и государством определил выбор последним репрессивного пути
сохранения государственного строя. Однако государство не может рассматриваться
в качестве народного, а “государственный порядок и общественное спокойствие” не
могут считаться стабильными, если для поддержания их в течение нескольких
десятилетий используется режим крайней необходимости.
|